— Да, Уильям, именно так. И особенно это приятно доктору философии. Грандиозное испытание. Ты сможешь размышлять о мире с беспристрастностью и безмятежностью, не доступными ни одному человеку! Великие мысли и решения могут прийти к тебе, смелые мысли, которые изменят нашу жизнь! Попытайся, если можешь, представить себе, какой степени духовной концентрации ты сумеешь достигнуть!
— И какой безысходности, — сказал я.
— Чепуха. О какой безысходности ты говоришь? Не может быть безысходности без желаний, а их у тебя не будет. Во всяком случае, физических.
— Я наверняка смогу сохранить воспоминание о своей предыдущей жизни в этом мире, и у меня может возникнуть желание вернуться к ней.
— Что, в этот кавардак? Из твоего уютного сосуда в этот сумасшедший дом?
— Ответь мне еще на один вопрос, — попросил я. — Сколько, по-твоему, ты сможешь поддерживать его в живом виде?
— Мозг? Кто знает. Может, долгие годы. Условия ведь будут идеальные. Кровяное давление будет оставаться постоянным всегда, что в реальной жизни невозможно. Температура также будет постоянной. Химический состав крови будет почти совершенным. В ней не будет ни примесей, ни вирусов, ни бактерий — ничего. Глупо, конечно, гадать, но я думаю, что мозг может жить в таких условиях лет двести-триста… А теперь до свиданья, — заключил он. — Я загляну завтра.
Он быстро вышел, оставив меня, как ты можешь догадаться, в весьма тревожном душевном состоянии.
Я сразу ощутил отвращение ко всей этой затее. Что-то мерзкое было в идее превратить меня в скользкий шарик, лежащий в воде, пусть при мне и останутся мои умственные способности. Это было чудовищно, непристойно, отвратительно. Еще меня беспокоило чувство беспомощности, которое я должен буду испытывать, как только Лэнди поместит меня в сосуд. Оттуда уже нет пути назад, невозможно ни протестовать, ни пытаться что-либо объяснить. Я буду в их руках столько, сколько они смогут поддерживать меня живым.
А если, скажем, я не выдержу? Если мне будет ужасно больно? Вдруг я впаду в истерику?
Ног у меня не будет, чтобы убежать. Голоса не будет, чтобы закричать. Ничего не будет. Мне останется лишь ухмыльнуться и терпеть все это последующие два столетия.
Да и ухмыльнуться-то я не смогу — у меня ведь не будет рта.
В этот момент любопытная мысль поразила меня. Разве человек, у которого ампутировали ногу, не страдает частенько от иллюзии, будто нога у него есть? Разве не говорит он сестре, что пальцы, которые у него отрезали, безумно чешутся, и всякое такое?… Не будет ли страдать от подобной иллюзии и мой мозг в отношении моего тела? В таком случае на меня нахлынут мои старые боли, и я даже не смогу принять аспирин, чтобы облегчить страдания. В какой-то момент я, быть может, воображу, будто ногу у меня свело мучительной судорогой или же скрутило живот, а спустя несколько минут я, пожалуй, запросто решу, будто мой бедный мочевой пузырь — ведь ты меня знаешь — так наполнился, что, если я немедленно не освобожу его, он лопнет.
Прости меня, Господи.
Я долго лежал, терзаемый ужасными мыслями. Потом совершенно неожиданно, где-то около полудня, настроение мое начало меняться. Я поймал себя на том, что рассматриваю предложение Лэнди в более разумном свете. В конце концов, спросил я себя, разве не утешительно думать, что мой мозг необязательно умрет и исчезнет через несколько недель? Еще как утешительно. Я весьма горжусь своим мозгом. Он чувствительный, ясный и хранит громадный объем информации, и еще он способен выдавать впечатляющие оригинальные теории. Что до мозгов вообще, то мой чертовски хорош… Что же до моего тела, моего бедного старого тела, которое Лэнди хочет выбросить, — что ж, даже ты, моя дорогая Мэри, должна будешь согласиться со мной — в нем нет ничего такого, что стоило бы сохранить.
Я лежал на спине и ел виноград. Он был вкусный, и в одной ягоде оказались три маленькие косточки, которые я вынул изо рта и положил на край тарелки.
— Я готов к этому, — тихо произнес я. — Да, ей богу, я к этому готов. Когда Лэнди явится завтра, я ему сразу же скажу, что я готов.
Вот так все быстро и произошло. И, начиная с этого времени, я стал чувствовать себя гораздо лучше. Я всех удивил, с жадностью съев все, что мне принесли на обед, а вскоре после этого ты, как обычно, пришла навестить меня.
Ты сказала, что я хорошо выгляжу, что я бодр и весел и у меня здоровый цвет лица. Что-то случилось? Нет ли хороших новостей?
Да, ответил я, есть. А потом, если ты помнишь, я велел тебе устроиться поудобнее и стал тотчас же объяснять тебе как можно мягче, что должно произойти.
Увы, ты и слушать об этом не пожелала. Едва я перешел на детали, как ты вышла из себя и сказала, что все это отвратительно, мерзко, ужасно, немыслимо, а когда я попытался было продолжать, ты покинула палату.
Так вот, Мэри, как ты знаешь, с тех пор я много раз пытался поговорить с тобой на эту тему, но ты упорно отказывалась меня выслушать. Так появилось это послание, и мне остается только надеяться, что у тебя хватит здравого смысла прочитать его. У меня ушло много времени на то, чтобы написать все это. Прошло две недели, как я начал выводить первое предложение, и теперь я чувствую себя гораздо слабее, чем тогда. Сомневаюсь, что у меня хватит сил сказать еще что-нибудь. Конечно, я не буду говорить „прощай“, потому что есть шанс, совсем маленький шанс, что если Лэнди удастся осуществить свой замысел, то я, возможно, и вправду увижу тебя потом, то есть, если ты решишься навестить меня.
Я распорядился, чтобы эти страницы не давали тебе в руки, пока не пройдет неделя после моей смерти. Значит, теперь, когда ты читаешь их, прошло уже семь дней с того времени, как Лэнди сделал свое дело. Ты, быть может, даже уже знаешь, каков результат. Если же нет, если ты намеренно оставалась в стороне и отказывалась даже слушать об этом — а я подозреваю, что так оно и было, — прошу тебя, измени теперь свое отношение и позвони Лэнди, чтобы узнать, как у меня обстоят дела. Сделай хотя бы это. Я сказал ему, что ты, может быть, позвонишь ему на седьмой день.